— Слава богу, — сказал Фортнум.
— Почему?
— Нашел бутылку. Ничего не пролилось.
Было слышно, как Фортнум пьет. Доктор Пларр заметил:
— Лучше бы вы оставили немножко на тот случай…
— Я знаю, вы считаете меня трусом, но теперь я не очень-то боюсь умереть. Это куда легче, чем вернуться назад в поместье и дожидаться, когда у нее родится похожий на вас ребенок.
— Я этого не хотел, — повторил доктор Пларр. Злости больше не было, и защищаться он уже не мог. — Никогда ничего не выходит так, как хочется. Они же не собирались вас похитить. А я не собирался иметь ребенка. Можно подумать, что где-то сидит большой шутник, которому нравится из всего устраивать ералаш. Может, у темной стороны господа бога такое чувство юмора.
— У какой еще темной стороны?
— Это сумасшедшая выдумка Леона. Вот что вам следовало бы услышать, а вовсе не то, что вы услышали.
— Я не собирался подслушивать, просто хотел слезть с этого проклятого ящика и побыть с вами. Мне было тоскливо, а ваши наркотики больше не действуют. Я уже почти добрался до двери, когда услышал, как священник говорит, что вы ревнуете. Ревнует, подумал я, к кому же он ревнует? А потом услышал и вернулся на этот чертов ящик.
Однажды в дальней деревне доктору Пларру пришлось сделать срочную операцию, которой он делать еще не умел. Перед ним был выбор — пойти на риск или предоставить женщине умереть. Потом он испытывал такую же усталость, какую чувствовал теперь, а женщина все равно умерла. В изнеможении он опустился на пол. И подумал: я сказал все, что мог. Что еще я могу сказать? А женщина умирала долго — или так ему тогда показалось.
Фортнум сказал:
— Подумать только, я ведь написал Кларе, что вы будете присматривать за ней и за ребенком.
— Знаю.
— Откуда, черт возьми, вы можете это знать?
— Не только вы один здесь слушаете то, что не надо. И тут вмешался шутник. Я слышал, как вы диктовали Леону. Это меня разозлило.
— Разозлило? Почему?
— Наверно, Леон был прав — я и в самом деле ревную.
— Кого?
— Еще одна забавная неразбериха, а?
Он услышал, что Чарли Фортнум снова пьет.
— Даже вашей нормы вам не хватит на целую вечность, — сказал доктор Пларр.
— Вечность мне и не грозит. Почему я не могу вас ненавидеть, Пларр? Неужели из-за виски? Но я еще не пьян.
— Может, вы и пьяны. Немножко.
— Это ужасно, Пларр, но ведь мне больше не на кого их оставить. Хэмфрису я не доверяю…
— Если хотите уснуть, я сделаю вам укол морфия.
— Лучше не спать. Мне еще о многом надо подумать, а времени мало. Дайте мне побыть одному. Пора к этому привыкать, правда?
4
Доктору Пларру казалось, что их оставили совершенно одних. Враги от них отступились: громкоговоритель молчал, дождь прекратился, и, несмотря на тревожные мысли, доктор Пларр заснул, хотя то и дело просыпался. В первый раз он открыл глаза потому, что его разбудил голос отца Риваса. Священник стоял на коленях у двери, прижав губы к трещине в доске. Он, казалось, разговаривал с мертвым или с умирающим за порогом. Что это было: слова утешения, молитва, отпущение грехов? Доктор Пларр повернулся на другой бок и снова заснул. Когда он проснулся во второй раз, в соседней комнате храпел Чарли Фортнум — хриплым, скрипучим, пьяным храпом. Может, ему снилось, как он блаженствует у себя дома в большой кровати после того, как прикончил у бара бутылку? Неужели Клара терпит его храп? О чем она думает, вынужденная лежать рядом с ним без сна? Вспоминает ли с сожалением о своей каморке у мамаши Санчес? Там с наступлением рассвета она могла спокойно спать одна. Грустит ли о простоте своей тогдашней жизни? Он всего этого не знал. Отгадать ее мысли было все равно что понять мысли какого-нибудь странного зверька.
Свет прожекторов, проникавший под дверь, стал тускнеть. Наступал последний день. Он вспомнил, как много лет назад сидел с матерью на представлении son-et-lumiere [звука и света (франц.)] в окрестностях Буэнос-Айреса. Лучи прожекторов появлялись и исчезали, как слова, которые мелом писал на доске учитель, выхватывая из темноты то дерево, под которым однажды кто-то сидел — уж не Сан-Мартин ли? — то старую конюшню, где какая-то другая историческая личность привязывала коня, а то и окна комнаты, где что-то подписывали — договор или конституцию, он не мог припомнить. Чей-то голос рассказывал эту историю прозой, отмеченной величием невозвратного прошлого. Он устал от медицинских размышлений и заснул. Когда он проснулся в третий раз, Марта уже хлопотала, накрывая скатертью стол, а сквозь щели в окне и двери просачивался дневной свет. На столе стояли на блюдцах две незажженные свечи.
— Это все свечи, какие у нас остались, отец мой, — сказала Марта.
Отец Ривас еще спал, свернувшись, как зародыш.
Марта снова окликнула его:
— Отец мой!
От ее голоса навстречу новому дню стали просыпаться остальные — Леон, Пабло, Акуино.
— Который час?
— Что?
— Что ты сказала?
— Не хватает свечей, отец мой.
— Дело не в свечах. Марта. Что ты так суетишься?
— Рубашка твоя еще мокрая. Ты помрешь от простуды.
— Вряд ли от нее, — сказал отец Ривас.
Она досадливо ворчала, ставя на стол пузырек из-под лекарства с вином, бутыль из тыквы, которая должна была служить потиром, расстилая дырявое кухонное полотенце вместо салфетки.
— Не того я хотела, — жаловалась она. — Не о том мечтала. — Она положила на стол карманный молитвенник с рваным переплетом и раскрыла его. — Какое сегодня воскресенье, отец мой? — спросила она, листая страницы. — Двадцать пятое воскресенье после троицына дня или двадцать шестое? А может быть, сегодня рождественский пост, отец мой?
— Понятия не имею, — сказал отец Ривас.
— Как же я тогда найду нужное послание и главу из Евангелия?
— Прочту что попадется, наугад.
— Было бы хорошо отпустить Фортнума сейчас, — сказал Пабло. — Уже почти шесть, и через два часа…
— Нет, — возразил Акуино, — мы проголосовали за то, чтобы подождать.
— А вот он не голосовал, — сказал Пабло, указывая на доктора Пларра.
— У него нет права голоса. Он не с нами.
— Он умрет вместе с нами.
Отец Ривас взял у Марты мокрую рубашку.
— Нам некогда спорить, — сказал он. — Я отслужу мессу. Если сеньор Фортнум захочет ее послушать, помогите ему войти. Я отслужу мессу по Диего, по Мигелю, по всем нам, кто сегодня может умереть.
— Только не по мне, — заявил Акуино.
— Ты не можешь мне указывать, за кого надо молиться. Я знаю, что ты ни во что не веришь. Ладно. Не верь. Встань в тот угол и ни во что не верь. Кому какое дело, веришь ты или нет. Даже твой Маркс знает не больше моего, что истинно и что ложно.
— Терпеть не могу, когда попусту тратят время. У нас его не так много осталось.
— А как бы ты хотел его употребить?
Акуино рассмеялся.
— Конечно, я бы так же его потратил, как и ты. «Когда о смерти речь, то говорит живой». Если бы я все еще хотел писать стихи, я бы сделал эту строчку чуть яснее — я уже начинаю понимать ее сам.
— Ты примешь мою исповедь, отец мой? — спросил негр.
— Конечно. Погоди минутку. Давай выйдем на задний двор. А ты. Марта?
— Как я могу тебе исповедоваться, отец мой?
— А почему бы нет? Ты достаточно близка к смерти, чтобы дать любое обещание — даже покинуть меня.
— Я никогда…
— Об этом позаботятся парашютисты.
— А ты сам, отец мой?
— Ну, мне придется обойтись без исповеди. Не всем так везет, что перед смертью у них под рукой священник. Я рад принадлежать к большинству. Слишком долго был одним из привилегированных.
Доктор Пларр оставил их и пошел в другую комнату.
— Леон собирается служить мессу, — сказал он. — Хотите присутствовать?
— Который час?
— Не знаю. Кажется, начало седьмого. Уже взошло солнце.